|
Часть 3
©
|
|
Я вновь встретился с Педро Камачо через несколько дней после инцидента с машинкой. Было семь с половиной утра, я уже подготовил первую утреннюю радиосводку и намеревался отправится в "Бранса" выпить чашку кофе с молоком, когда, проходя мимо швейцарской "Радио Сентраль", разглядел в окошечко свой "ремингтон".
Машинка работала, я слышал стук ее тяжелых клавиш по ролику с бумагой, но никого за ней не увидел. Просунув голову в окошко, я обнаружил, что за машинкой сидел Педро Камачо.
Здесь, в крохотной каморке швейцара, ему оборудовали рабочий кабинет. В низкой комнатушке, где стены были обезображены сыростью, трещинами и всевозможными рисунками и надписями, теперь возвышался письменный стол, тоже разваливающийся от старости, но столь же величественный, как и машинка, грохотавшая на его досках.
Громадный стол и "ремингтон" буквально подавляли Педро Камачо. Он, правда, взгромоздил на стул пару подушек, но и после этого, доставая головой лишь до клавиш, печатал, вздымая руки на уровень глаз, и со стороны казалось, будто он боксирует.
Целиком поглощенный своим делом, он не замечал меня, хоть я стоял рядом. Вытаращенные глаза его были прикованы к бумаге, печатал он двумя пальцами, от усердия высунув кончик языка. На Камачо, как и в первый день, была черная тройка; он не снял ни пиджака, ни галстука-бабочки.
Увидев его, столь сосредоточенного и занятого, окинув взглядом его пышную шевелюру и костюм поэта девятнадцатого века, строгого и серьезного за письменным столом с машинкой, чересчур громоздким для него, и в этой конуре, слишком тесной для них троих, я испытал сложное чувство: нечто среднее между жалостью и презрением.
Вы ранняя птичка, сеньор Камачо! приветствовал я его, еле протиснувшись в комнатушку.
Не отрывая глаз от бумаги, он ограничился властным кивком в мою сторону, что должно было означать: замолчи, либо подожди, либо то и другое вместе.
Я выбрал последнее и, пока он заканчивал фразу, успел обнаружить, что весь его стол завален отпечатанными на машинке листками и на полу валяются еще несколько листков, смятых и брошенных туда за отсутствием корзины для бумаг.
Через минуту он снял пальцы с клавиш, посмотрел на меня, встал, церемонно подал правую руку и ответил на мое приветствие сентенцией:
Искусство вне расписания. Добрый день, мой друг.
Я не стал выяснять, не тесно ли ему в этой конуре, так как был уверен, он ответит, что искусству претят удобства. Поэтому я просто пригласил его выпить со мной кофе.
Он определил время с помощью доисторического механизма, болтавшегося на его худенькой ручонке, и пробормотал: "После полуторачасовой работы имею право слегка освежиться".
По дороге в "Бранса" я спросил, всегда ли он начинает работать так рано, на это он заметил, что вдохновение у него в отличие от других "творческих деятелей" всегда пропорционально силе солнечного света.
Это чувство пробуждается во мне с восходом солнца и разгорается вместе со светом, объяснял он мне мелодичным голосом, пока сонный парень неподалеку от нашего столика выметал опилки с грязью и окурками после ночных посетителей "Бранса".
Я начинаю писать с первыми лучами. В полдень мой мозг пылает, как факел. Затем пламя спадает, и к сумеркам я останавливаюсь, ибо в черепе моем остаются лишь потухшие угли.
Но это не имеет значения, так как по вечерам и по ночам во мне пробуждается и лучше всего действует актер. У меня превосходно разработанная система.
Педро Камачо говорил более чем серьезно, и я понял, что он едва ли замечает меня: он был из тех, кто нуждается не в собеседнике, а лишь в слушателе.
Как и в первый раз, меня удивило в нем полное отсутствие чувства юмора, несмотря на деланные улыбки вот раздвинулись губы, показав зубы, вот сморщился лоб, которыми он сопровождал свой монолог.
Речь его была напыщенной, и это вместе с великолепной дикцией, странной внешностью, экстравагантной одеждой придавало ему совершенно необычный вид.
Чувствовалось, что он верит абсолютно во все, о чем говорит; в то же время было ясно и другое: он самый уважительный и искренний человек в мире.
Я попытался спустить его с высот искусства, где он парил, на бренную землю, к будничным делам, и спросил, устроился ли он, есть ли у него здесь друзья, как он чувствует себя в Лиме. Все эти земные темы ни капли не интересовали его.
С нетерпеливым жестом он ответил, что снял себе "студию" недалеко от "Радио Сентраль" на улице Килка и что он великолепно чувствует себя где угодно: разве весь мир не родина артиста?
Вместо кофе он попросил чашку отвара йербалуисы с мятой, который, как он меня просветил, не "только приятен на вкус, но и освежает мозг".
Он пил короткими, размеренными глотками, будто отсчитывал точное время, и как только закончил, поднялся, настоял на том, чтобы мы уплатили поровну, а затем попросил помочь ему купить план Лимы, где были бы указаны не только улицы, но и кварталы города.
Мы нашли то, что ему было нужно, на лотке бродячего торговца на улице Уньон. Он внимательно просмотрел карту, развернув ее под открытым небом, и с удовлетворением отметил наличие разноцветных границ, разделяющих кварталы. Потом потребовал от продавца счет на двадцать солей именно столько стоил план.
Это орудие труда, и оплачивать его должны работодатели, изрек он, когда мы возвращались каждый к своей работе. Походка его тоже была необычной: он все время дергался, будто боялся опоздать на поезд.
В дверях "Радио Сентраль", прощаясь, он указал мне на свой тесный кабинет, как человек, демонстрирующий роскошный дворец.
Практически мой кабинет находится на улице, сказал он, явно ублаготворенный собой и положением вещей вообще. Это все равно как если бы я работал на тротуаре.
Вас не отвлекает шум? Здесь и прохожие, и машины, осмелился заметить я.
Напротив, успокоил он меня, довольный, что может провозгласить еще одну сентенцию: Я ведь пишу о жизни, и моим творениям нужны непосредственные впечатления от действительности.
Я уже уходил, когда Педро Камачо остановил меня, поманив пальцем. Указывая на план города, он попросил с таинственным видом предоставить ему сегодня или в другой день кое-какие данные о Лиме. Я ответил, что сделаю это с удовольствием.