|
11.1.6.2. Продолжение рассказа Манна о своем романе_2
©
|
|
История об Иосифе
стремилась стать под моим пером чем-то вроде символического образа человечества.
Я рассказывал о
начале всех начал, о времени, когда все, что ни происходило, происходило
впервые.
В том-то и заключалась прелесть новизны, по-своему забавлявшая
меня необычность этой сюжетной задачи, что на
каждом шагу приходилось иметь дело с каким-нибудь возникновением,
возникновением любви, зависти, ненависти, убийства и многого другого.
Но
эта всеобъемлющая первичность и небывалость является в то же время
повторением, отражением, воспроизведением образца;
так что человек ищет уготованный ему высокий жребий, выводя свой
индивидуальный характер из вневременной, первобытной схемы мифа, которую
он делает осязаемой и зримой.
Я рассказывал о рождении "я" из первобытного коллектива Авраамова
"я", которое не довольствуется малым и полагает,
что человек вправе
служить лишь высшему, стремление, приводящее его к открытию бога.
Притязания человеческого "я" на роль центра мироздания являются
предпосылкой открытия бога, и пафос высокого назначения "я" с самого
начала связан с пафосом высокого назначения человечества.
Символический образ человечества, что ж, пожалуй, мое произведение
имело известное право вполголоса называть себя этим именем.
Ведь оно вело
от начала всех начал, от простейших прообразов, от канонических схем к
сложности и запутанности позднейших времен.
Путь из земли Ханаанской в
Новое Египетское Царство это путь от благочестивой примитивности, от
праотцев, идиллически созидавших и созерцавших бога, к высокой ступени
цивилизации с ее приманками и доходящим до абсурда снобизмом.
Ведущий вдаль путь, продвижение вперед, изменение, развитие очень
сильно ощущаются в этой книге, вся ее теология связана с развитием и
выводится из него, точнее, из ее трактовки присущей Ветхому завету идеи
союза между богом и человеком,
то есть мысли о том, что богу не обойтись
без человека, человеку без бога и что стремления того и другого к высшим
целям переплетаются между собой.
Ведь и богу свойственно развитие, он тоже
изменяется и идет вперед: от демонизма властителя пустынного космоса к
одухотворенности и святости;
и подобно тому как он не может пройти этот
путь без помощи человеческого разума, так и разум человека не может
развиваться без бога.
Если бы меня попросили определить, что лично я
понимаю под религиозностью, я сказал бы: религиозность это "внимание и
послушание";
внимание к внутренним изменениям, которые претерпевает мир, к
изменчивой картине представлений об истине и справедливости;
послушание,
которое немедля приспосабливает жизнь и действительность к этим
изменениям, к этим новым представлениям и следует таким образом велениям
разума.
Жить во грехе значит жить не так, как этого хочет разум, по
невнимательности и из непослушания цепляться за устаревшее и отсталое и
продолжать жить в этом заблуждении.
И каждый раз, когда в книге заходит
речь насчет "заботы о боге", речь идет о праведном страхе перед этим
грехом и безрассудством.
"Думать о боге"
значит не только стараться "выдумать" его, определить, что он такое,
познать его, это прежде всего значит думать о том, чтобы выполнить его
волю, с которой должны гармонировать наши помыслы,
не упустить сделать то,
чему пришла пора свершиться, чему уже пробил срок на часах истории, чего
требует век.
Кто "заботится о боге", тот озабочен мыслью: не продолжает ли
он считать правильным и справедливым то, что некогда действительно было
истиной, но перестало быть ею, не живет ли он по этим, ставшим
анахронизмом канонам;
"забота о боге" это благочестивое смирение, уменье
распознать дурное, устаревшее, все то, из чего человек уже внутренне
вырос, что стало нестерпимым, невыносимым, или, на языке Израиля,
"скверной".
"Заботиться о боге" значит всеми силами своей души внимать
велениям мирового разума, прислушиваться к новой истине и необходимости, и
отсюда вытекает особое, религиозное понятие о "глупости":
глупости перед
богом, которая не ведает этой заботы или же пытается отдать ей дань, но
делает это неуклюже.
Глупцом перед богом оказывается и Лаван, все еще верящий в то, что долг
повелевает ему заколоть своего маленького сына и похоронить его под
фундаментом дома, что некогда считалось делом весьма благочестивым, но
теперь уже не считается признаком благочестия.
Первоначально люди знали
только один вид жертвоприношения приношение в жертву человека.
Когда же
наступил момент, в который человеческие жертвы стали считаться "скверной"
и глупостью?
Книга Бытия фиксирует этот момент в рассказе об Аврааме,
который отказался заклать сына своего Исаака, заменив человеческую жертву
животным.
Здесь мы видим человека, уже настолько далеко ушедшего в
познании бога, что он расстается с отжившим обычаем, выполняя волю
божества, которое стремится приподнять и уже приподняло нас над
подобными предрассудками.
Благочестие это своего рода мудрость: мудрость
перед богом.
Нужно ли добавлять, что страдания, бремя которых мы сейчас несем,
катастрофу, которая на нас обрушилась, мы навлекли на себя тем, что в
нашем легкомыслии, которое давно уже стало преступным, растеряли последние
остатки этой мудрости перед богом?
В Европе, во всем мире было столько
пережитков, столько явных и уже кощунственных анахронизмов и заскорузлых
остатков прошлого, через которые мировой разум перешагнул, недвусмысленно
повелел предать их забвению, а мы, глухие к его воле, все еще упорно
сохраняли их.
Дух всегда опережает действительность, косная материя
следует за ним лишь с трудом все это вполне понятно.
Но столь
болезненной, столь очевидно зловещей напряженности соотношения между
истиной и действительностью в политической, социальной и экономической
жизни народов,
между тем, что давно уже постиг и свершил разум, и тем, что
еще смело называть себя действительностью, такой напряженности до сих
пор, пожалуй, еще никогда не было;
так где же, если не в нашем
безрассудном непослушании разуму или, выражаясь языком религии, в нашем
непослушании воле божией, следует нам искать подлинную причину той
разразившейся наконец грозы, что оглушительно грохочет над нами?
Но всякая
разрядка это восстановление утраченного равновесия, и, быть может, мы не
так уж тщетно тешим себя надеждой, что после этой войны нам или нашим
детям и внукам доведется жить в мире,
где разум и действительность будут
более счастливо гармонировать друг с другом, что мы "выиграем мир".
В звучании слова "мир" всегда есть нечто религиозное, и люди обозначают этим
словом один из даров мудрости перед богом.